Ледяной яд

Ледяной яд

I. Исповедь на дне

Я не буду писать предисловий. Кому они нужны. Пишу в тетрадке, купленной в «Красном карандаше» на Лиговке, потому что ноутбук сдох три недели назад, а чинить его — ну, вы поняли. Смысла нет. Клавиатура залипла от чего-то сладкого, экран пошёл полосами, и я просто закрыл крышку. Выкинуть жалко, продать некому. Он лежит под кроватью, собирает пыль.

Денег тоже нет. Ну, есть немного. Хватает на пачку «Петра», дешёвую водку (не ту, что в красивых бутылках с матовым стеклом, а в пластике, поллитровке, от которой потом во рту как будто лизал аккумулятор) и на эту комнату. Комната, кстати, дерьмо. Батарея еле тёплая, обои в углу отходят жёлтыми пузырями, и под ними кто-то скребётся по ночам. Тараканы или мыши, мне уже плевать. Я даже не пытаюсь их давить. Пусть живут. Им тут больше делать нечего, чем мне.

Старуха, у которой снимаю, глухая. Или притворяется. Мы почти не разговариваем. Она оставляет пакет с хлебом и плавленым сырком под дверью, я оставляю мятые купюры на тумбочке в коридоре. Всё. Вчера она оставила хлеб, но не нарезной, а половинку дарницкого, заветренную с краю. Я не стал резать. Отломил горбушку, жевал, сидя на матрасе. Матрас продавлен посередине, так что ты всё время скатываешься к стене, а от стены тянет таким холодом, будто за ней не подъезд, а река. Я жевал хлеб и смотрел на розетку у плинтуса. Из неё торчал кусок алюминиевой проволоки. Не вилка, а просто согнутый провод, почерневший от нагара. Кто-то жил тут до меня и включал так чайник или плитку. Я смотрел на эту проволоку минут двадцать. Думал о том, что если сунуть туда палец, будет ли больно, или сразу темно. Потом выпил воды из-под крана. Вода пахла ржавчиной и чьими-то чужими зубами.

Зовут меня Клим. Фамилия Туров. Если вы из Москвы, если тусили года до двадцать второго в этих всех барах на Патриарших или ходили на питчинги в «Хлебозаводе», может, слышали. Я писал сценарии. Сериалы. Те самые, которые все обсуждали в телеграме, пока ехали в пробке на Садовом. Платил за них канал нормально. Очень нормально. У меня была квартира в башне «Око». Шестьдесят третий этаж. Окна от пола до потолка. Помню, стоял утром с кофе, смотрел вниз, и машины казались жуками. Думал тогда: вот он я, хозяин жизни. Идиот. Просто конченый, самодовольный идиот.

Я пишу это не для того, чтобы вы сказали «ах, бедняга». Мне плевать. Я пишу, потому что руки должны что-то делать, иначе они начинают трястись. А когда трясутся, я иду в «Пятёрочку» за пластиком. Замкнутый круг.

II. Золотая клетка

Жена была. Марина. Нормальная баба. Не модель, не актриса, просто… надёжная. Мы ещё со ВГИКа вместе. Она продюсерское, я сценарное. Она всё тянула на себе. Договора, юристы, эти бесконечные созвоны с редакторами, которые хотят «сделать героя ближе к зрителю». Я только сидел и строчил текст. Мне казалось, что я гений. Что без меня они все сдохнут.

У нас был Cayenne. Чёрный. Я его ненавидел, если честно. Он был слишком большой для московских дворов, но Аркаша, мой агент, сказал, что на нём нужно ездить, чтобы продюсеры видели статус. Статус. Какое дурацкое слово. Ты живёшь так, словно завтра тебя отменят, если ты не купишь правильные часы. Patek Philippe. Тяжёлые, холодные на запястье. Я снимал их только в душе.

Марина вела дела. Она знала, кому позвонить, кому улыбнуться, кого послать на хуй, но вежливо. Я сидел за ноутбуком и думал, что творю. На самом деле я просто штамповал. Последние два года я писал одно и то же. Менял имена, локации, но суть была одна: плохие парни, которые оказываются хорошими, потому что зритель хочет верить, что говно можно отмыть. Каналы это жрали. Рейтинги росли. Я получал бабки.

Мы жили в этой стеклянной коробке на шестьдесят третьем этаже. По утрам солнце било в глаза так, что приходилось надевать очки дома. Марина пила матча. Я пил чёрный кофе. Мы почти не разговаривали по утрам. Не потому что ругались. Просто сказать было нечего. Всё уже было сказано и решено. Жизнь шла по рельсам. Идеально смазанным, тихим рельсам.

Иногда я смотрел на Марину и пытался вспомнить, зачем я вообще на ней женился. Любил? Наверное. Раньше. Когда мы снимали хату в Бирюлёво и делили одну шаурму на двоих. Тогда было настоящее. А теперь она стала частью интерьера. Удобной, красивой, правильной частью. Как диван за миллион. Ты садишься на него, тебе мягко, но ты не думаешь о диване. Ты думаешь о том, что показывают по ящику.

Я думал, что так будет всегда. Что я состарюсь в этом пентхаусе, буду получать премии за заслуги, умру от инсульта лет в семьдесят, и Марина закажет красивый памятник. План был идеальным. Но планы работают только до тех пор, пока ты не встречаешь того, кому на твои планы насрать.

III. Точка невозврата

А потом ноябрь. Презентация какого-то нового онлайн-кинотеатра. Завод, кирпич, панорамные окна, модная публика. Стою у бара, пью виски (какой-то односолодный, названий не помню, пил тогда не разбирая), слушаю молодого режиссёра. Ему лет двадцать пять, борода клинышком, кроссовки стоят как моя первая машина. Он мне что-то про метафизику кадра задвигает, глаза горят. Говорит, что кино должно быть как удар монтировкой по коленной чашечке. А мне скучно так, что зубы ломит. Хочу уйти, но нельзя, продюсер просил «показать лицо».

И тут я её увидел.

Не было никакой музыки, никаких замедленных кадров, как в кино. Я просто повернул голову, потому что кто-то рядом громко засмеялся, и взгляд зацепился за окно. Она стояла там. Курила. Там нельзя было курить, охрана ошивалась рядом, здоровые лбы в чёрном, но к ней никто не подходил. Они обходили её, как воду обходит камень.

Чёрное платье. Простое, без вырезов до пупка, без блёсток, просто чёрная тряпка, которая почему-то сидела так, что хотелось смотреть. Кожа белая. Не загорелая, не с тональником, а именно бледная. Как у людей, которые не выходят на солнце. Волосы собраны кое-как, тяжёлый узел на затылке, пара прядей прилипли к шее. Но глаза. Серые. Такие пустые. Нет, не злые. Именно пустые. Как витрина магазина, который закрылся пять лет назад. Как лёд на Неве в декабре, под которым ничего не видно.

Я даже не понял, как подошёл к ней. Режиссёр что-то говорил про Тарковского, а потом я уже стоял рядом с ней. Охранник посмотрел на меня, хотел что-то сказать про сигарету, но передумал и отвернулся.
— Вам ничего не будет за сигарету? — спросил я. Голос дурацкий, как у школьника.
Она посмотрела. Не улыбнулась. Вообще ни один мускул на лице не дрогнул.
— Будет. Но не сейчас, — сказала она. Голос тихий. Немного хриплый. Будто она долго молчала, а перед этим кричала. Или не кричала. Просто голос такой.
— Клим, — сказал я. Зачем? Хрен знает.
— Знаю. Ты тот, кто пишет про плохих парней, которые на самом деле хорошие.
Меня это задело. Потому что это была правда. Мои последние тексты были именно такими. Прилизанными. Безопасными. Я почувствовал, как краснею. Тридцать восемь лет, успешный мужик, а покраснел от девки, которую вижу первый раз.
— А ты? — спросил я, чтобы скрыть это.
— Ева.

Вот так. Никаких игр. Просто Ева. Я потом узнал, что она арт-куратор. Работала с коллекционерами. Помогала богатым людям покупать картины, чтобы те чувствовали себя умными. Она не была моделью. Она была кем-то, кто стоит рядом с деньгами, но не принадлежит им.

Мы переспали через два дня. Не в дорогом отеле. Она приехала ко мне, когда Марина уехала к матери в Нижний. Пришла, села на диван. Я предложил вина. Она сказала: «Давай просто». И мы просто. Это не было страстью. Не было криков и рванья одежды. Она лежала подо мной, смотрела в потолок. Глаза открыты. Дыхание ровное. Я кончил, а она просто сказала: «Тебе стало легче?». И пошла в душ. Я лежал и чувствовал, что внутри что-то щёлкнуло. Сломалось. Не сердце. Что-то другое. Какая-то деталь, которая держала меня в вертикальном положении. Как та проволока в розетке, только наоборот. Меня выдернули из сети.

IV. Одержимость

Потом началось. Я не мог работать. Сажусь за ноутбук, открываю финальный драфт, а там буквы. Просто буквы. Ни смысла, ни желания. Я ждал её сообщений. Она писала редко. «Буду в семь». Или «Приезжай на Винзавод». Я ехал. Бросал всё. Аркаша звонил по десять раз в день. Я сбрасывал.

Она не была любовницей. Любовница — это та, с кем ты прячешься от жены, чтобы получить удовольствие. Ева была как игла. Ты не получаешь удовольствия, ты просто не можешь без неё, потому что начинается ломка.

Я начал замечать вещи. Как она пьёт воду. Только из стекла. Пластик не берёт. Как она смотрит на людей. Не в глаза, а чуть ниже, на подбородок или на шею. Словно оценивает, где лучше сделать надрез.

Она начала менять меня. Не просила. Просто говорила фразы, которые застревали в голове, как занозы.
— Твои часы, — сказала она однажды, глядя на мой Patek. Мы сидели в её машине, старой Volvo, которая пахла кожей и яблоками. — Они тикают так громко. Сними.
Я снял. Положил в бардачок. Через неделю забыл их там.
— Ты боишься, — сказала она в другой раз. Я рассказывал ей про новый проект. — Боишься написать так, чтобы тебя возненавидели. Ты хочешь, чтобы тебя любили. Это слабость.

Я хотел спорить. Хотел сказать, что я профессионал. Но вместо этого кивал. Я кивал ей, как собака хозяину. Марина звонила, спрашивала, когда я вернусь к работе. Я врал. Говорил, что ищу вдохновение. Вдохновение. Господи, какое тупое слово. Я не искал вдохновение. Я искал повод посмотреть, как Ева затягивается сигаретой.

Я начал снимать номер в бутик-отеле. Не каждый день. Раз в неделю. Потом два. Потом три. Я платил наличными, которые снимал с карты Марины. Она думала, что я трачу на такси и рестораны. А я тратил на тишину, в которой Ева могла смотреть на меня своими пустыми глазами.

Она никогда не ревновала. Никогда не спрашивала про Марину. Для неё Марины не существовало. Существовал только я. И я был для неё не человеком. Я был материалом. Глиной, из которой она лепила что-то, понятное только ей. Иногда она заставляла меня читать вслух мои старые сценарии. Я читал, а она морщилась.
— Фальшь, — говорила она. — Тут ты врешь. И тут. Ты пишешь то, что они хотят слышать. Напиши то, что ты хочешь сделать. Напиши, как ты хочешь убить своего продюсера.

И я написал. Не для канала. Для неё. Десять страниц. Жестоких, грязных, без цензуры. Я описал, как герой медленно отравляет своего босса. Детально. Физиологично. Я писал это ночью, в отеле, а она лежала на кровати и смотрела в телефон. Когда я закончил, она прочитала. Молча.
— Лучше, — сказала она. — Теперь ты хотя бы не врёшь.

Это было единственное подобие похвалы. И я жрал его, как голодная свинья.

V. Разрушение фундамента

Марина вернулась. Почувствовала. Бабы всегда чувствуют, это не мистика, это запах. Запах чужого пота, чужих духов, чужой вины. Он въедается в кожу, в одежду. Я мылся три раза в день, но она всё равно знала.

Она не орала. Села на табуретку на кухне, посмотрела на меня. Мы были в пентхаусе. За окном Москва светилась, как ёбаная новогодняя ёлка.
— Кто она? — спросила Марина.
Я соврал. Сказал, что муза. Что помогает писать. Господи, какую чушь я нёс. Муза. Какое пошлое, затёртое слово.
Марина посмотрела на меня долго. Секунд десять. Потом встала.
— Я уезжаю. Квартира на тебе. Долги тоже. Пока.

Она собрала чемодан. Один. Не три, не пять. Один чемодан за семь лет брака. Я стоял в коридоре и думал: «Ну и хрен с тобой». Вот что она со мной сделала, эта Ева. Выключила во мне нормального человека. Оставила только животное, которому нужно, чтобы серые глаза смотрели на него хотя бы иногда.

Когда дверь лифта закрылась, я не заплакал. Я пошёл на кухню, открыл холодильник, достал пиво. Выпил залпом. Открыл второе. Сел на пол. Пол был с подогревом. Тёплый. А мне было холодно.

Аркаша примчался на следующий день. Потный, красный, галстук сбился набок.
— Клим! Ты что творишь?! Марина звонила! Она ушла! Канал требует второй сезон, а ты не отвечаешь на письма!
— Отъебись, Аркаша.
— Как отъебись?! У нас контракт! Штрафы! Они подадут в суд!
— Пусть подают.

Он смотрел на меня, как на сумасшедшего. Может, я им и был. Он ушёл, хлопнув дверью. Через неделю мне прилетела бумага. Расторжение. Иск. Арест счетов. Моя идеальная жизнь начала сыпаться, как штукатурка в хрущёвке.

Я продал Cayenne. Перекуп дал половину цены. Сказал, что салон пропах чем-то кислым. Может, моим потом. Может, водкой. Плевать. Я взял наличку. Наличка — это свобода. Так мне сказала Ева.
— Банковские счета — это поводок, — сказала она, когда я принёс ей пачки денег. Она даже не пересчитала. Просто положила в ящик стола. — Теперь ты свободен.

Свободен. Я сидел в пустой квартире, откуда Марина забрала свои вещи, и понимал, что свобода пахнет пылью и пустотой.

VI. Жизнь на дне

Я переехал к Еве. Квартира на Пресне. Белые стены. Мебель из Икеи, но дорогая линейка. Холодно. Не физически. Батареи жарили. Холодно внутри. Там не было ничего лишнего. Ни книг, ни фотографий, ни ковров. Только стол, стулья, кровать, шкаф. Как в камере. Или в больнице.

Она не давала мне денег. Вообще. Когда мои счета заблокировали из-за судов студии, когда деньги от машины начали таять, она сказала:
— Деньги делают тебя ручным. А ты должен быть диким.
Я был диким. Я жрал лапшу быстрого приготовления и пил то, что мог купить. Начал пить каждый день. Сначала вечером. Потом с обеда. Потом просыпался и сразу искал бутылку.

Двести тысяч, которые остались после продажи машины, ушли быстро. Алкоголь стоит дорого, если ты пьёшь много. А я пил много. Портвейн какой-то сладкий, от него тошнит. Дешёвый коньяк, от которого слепнешь. Пластиковые бутылки копились в углу комнаты. Ева не убирала их. Она просто смотрела, как их становится больше.

Ревновал. К ней приходили люди. Богатые. В хороших пальто. Они смотрели на неё. Она им улыбалась. Не мне. Мне она не улыбалась никогда. Только смотрела, как на предмет мебели. Иногда полезный, иногда мешающий проходу. Один раз пришёл какой-то тип, назвал её по имени, положил руку на поясницу. Я стоял в коридоре, пьяный, в растянутой футболке, и хотел убить его. Хотел взять нож со стола и воткнуть ему в шею. Но я просто стоял. Потому что знал: если я сделаю шаг, она посмотрит на меня тем своим взглядом. И я сдохну.

Один раз я сорвался. Напился в говно. Подошёл к ней, замахнулся. Хотел ударить. Чтобы она хоть что-то почувствовала. Страх. Боль. Что угодно. Чтобы она стала живой.
Она не моргнула. Посмотрела на мой кулак.
— Бей, — сказала. — Только знай. Если ударишь, я уйду. И ты сдохнешь. Без меня ты уже никто. Ты просто кусок мяса, который пьёт водку. Бей.

Я опустил руку. Сел на пол. Заплакал. Сопли, слюни. Тридцативосьмилетний мужик, успешный сценарист, сидит на полу и ревёт. А она перешагнула через мою ногу и пошла пить воду. Даже не посмотрела вниз. Она налила воду в стеклянный стакан. Выпила. Поставила стакан в раковину. Звук стекла о нержавейку был единственным звуком в квартире.

Я похудел. Кости начали торчать. Рёбра, ключицы. Лицо осунулось, глаза провалились. Я не брился. Борода росла клочьями. Я смотрел в зеркало в ванной и не узнавал себя. Тот парень из башни «Око» исчез. Вместо него был бомж, который случайно попал в хорошую квартиру.

Но я продолжал писать. Мой мозг, даже залитый спиртом, работал. Он не мог остановиться. Это было как тик. Руки тряслись, но когда я садился за клавиатуру, они замирали. Я писал.

VII. Последний сценарий

Я написал сценарий. Не для канала. Для себя. Жёсткий. Про то, как человек сам себя сжирает. Без цензуры. Без «ближе к зрителю». Главный герой не спасал мир. Он разрушал свою жизнь методично, как термит точит балку. Он делал это красиво и страшно. Я вложил туда всё. Каждую ночь на полу. Каждый глоток портвейна. Каждый её взгляд.

Принёс ей. Распечатал на принтере в копицентре, потому что своего у меня уже не было. Руки тряслись. Думал, скажет «молодец». Погладит. Хотя бы по голове. Как гладят собаку, которая принесла палку.

Она взяла стопку листов. Села в кресло. Читала долго. Я сидел на табуретке на кухне, пил воду из-под крана, ждал. Сердце колотилось так, что отдавало в зубы.

Она дочитала. Положила листы на стол. Ровно, край к краю.
— Неплохо, — сказала.
— Неплохо? Это лучшее, что я сделал! Это правда, Ева! Настоящая!
Она посмотрела на меня. Впервые за долгое время в её глазах было что-то. Не тепло. Скорее, скука. Усталость. Как будто игрушка, с которой она играла, наконец сломалась окончательно и перестала издавать интересные звуки.
— Это предсмертная записка, Клим. Никто это не снимет. Ты написал это, чтобы сдохнуть. А не чтобы заработать.
— Но…
— Никаких но. Ты выполнил задачу. Ты показал, что внутри. Там пусто. Ты выскреб всё до дна.

И я понял, что она права. Мне было плевать на кино. Плевать на зрителей. Плевать на Аркашу и канал. Я хотел только одного — чтобы она сказала, что я существую. Чтобы она подтвердила, что моя боль имеет форму. А она сказала, что форма — это конец.

Я забрал листы. Пошёл в комнату. Лёг на матрас. Не на кровать, на пол. Смотрел в белый потолок. Там было пятно от воды. Похожее на карту Австралии. Я смотрел на него, пока не стемнело. Свет включать не стал.

VIII. Исход

В марте я проснулся на полу. Голова трещала. Во рту вкус крови — прикусил щеку ночью. Или десну. Не знаю. Встал. Пошатнулся. Пошёл в комнату.

Шкафы пустые. Её вещей нет. Ни платья, ни зубной щётки. Ни стакана, из которого она пила. Ничего. Как будто она испарилась. Белые стены стали ещё белее. Холоднее.

На столе конверт. Обычный, белый, почтовый.
Внутри карта. Моя старая, на которую я скидывал кэш, когда начались проблемы. Банк, который ещё не заблокировал её. И бумажка. Не письмо. Записка. Почерк ровный, мелкий, без наклона. Как у врача. Или у машины.

«Тут двести тысяч. Сними комнату. Купи билет куда хочешь. Ты мне больше не нужен. Я посмотрела, что внутри тебя. Там пусто. Не ищи меня. Ева».

Двести тысяч. Как чаевые официанту, который принёс холодный суп. Или как плата проститутке, только наоборот. Это я был проституткой. Она заплатила и ушла.

Я не кричал. Сел на стул. Посидел. Потом засмеялся. Тихо так. Горло пересохло, смех был похож на кашель. Я смеялся и кашлял одновременно. Из глаз текло. Не слёзы. Просто вода. Организм избавлялся от лишнего.

Я пошёл в банкомат. Проверил баланс. Двести тысяч и какая-то мелочь. Снял десять. Пошёл в магазин. Купил водку. Не пластик. Стекло. Хорошую. Выпил половину прямо на улице, стоя у мусорных баков. Мимо шли люди. В пальто, с пакетами. Никто не смотрел. Я был частью пейзажа. Мусорного бака, серого снега, грязного асфальта.

Вернулся в квартиру. Собрал свои вещи. Их было мало. Пара футболок, джинсы, тетрадка. Ноутбук не взял. Оставил его там, на столе. Вместе с распечатанным сценарием. Пусть читает. Хотя ей было плевать.

Закрыл дверь. Ключ оставил в замке. Спустился пешком. Лифт не работал. Или я не захотел ждать. Девять этажей вниз. Ноги гудели.

IX. Эпилог. Человек без тени

Снял деньги. Купил билет на «Сапсан». Зачем в Питер? Не знаю. Просто Москва стала невыносимой. Каждый угол напоминал о том, кем я был и кем стал. Башня «Око». Винзавод. Пресня. Здесь, в Петербурге, проще быть никем. Тут полно таких. Снятых комнат, дешёвого пойла, серой воды в Неве. Город привык к тем, кто падает. Он даже не замечает звука удара.

Прошло время. Не считаю. Дни слипаются. Иногда иду по набережной. Смотрю на женщин. Ищу серые глаза. Не нахожу. Или нахожу, но это не то. Обычные бабы. С проблемами, с детьми, с кредитами, с усталостью в плечах. А она была… не знаю. Не человеком. Событием. Как землетрясение. Прошло, разрушило дом, пошло дальше. Землетрясению плевать на твои обои.

Я не пытаюсь вернуться. Не звоню Марине. Знаю, что она подала на развод. Знаю, что она в Нижнем. Знаю, что плакала. Но я не чувствую вины. Вина — это когда тебе есть что терять. А я потерял всё ещё тогда, в ноябре, когда подошёл к окну с сигаретным дымом.

Пишу это в тетрадь. Зачем? Не знаю. Может, чтобы доказать себе, что Клим Туров был. Что он жил в стеклянной башне. Что любил Марину. А может, его и не было. Может, я всегда сидел в этой комнате и слушал, как скребут тараканы. Может, пентхаус мне приснился. И Ева приснилась. Нет. Ева не снится. Ева случается.

Водка кончилась. Надо идти в «Пятёрочку». До закрытия полчаса. Старуха шаркает в коридоре. Тапки шлёпают по линолеуму. Шлёп-шлёп. Как метроном.

Если встретите такую… с пустыми глазами. От которой пахнет зимой. Не говорите ей своё имя. Просто идите мимо. Не оборачивайтесь. Бросьте всё. Машину, жену, работу. Бегите. Потому что если остановитесь — всё. Вас не станет. Останется только оболочка, которая пьёт пластик и пишет в тетрадку из «Красного карандаша».

Лёд не греет. Он просто морозит. А Ева — это просто слово. Которым называют то, чего лучше бы не существовало.

Всё. Ноги гудят. Пора за бутылкой. Розетка с проволокой смотрит на меня из угла. Я смотрю на неё. Мы понимаем друг друга.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *